Дождь?..
Разве бывает дождь в отсутствие туч, способных его исторгнуть?..
Я напишу ей стихи. Я обязательно напишу ей стихи, как делал это однажды. Говорили, что у меня есть слог…
Но если даже и нет, если надо мной посмеялись или просто сказали так из жалости, я всё равно напишу ей. Она не станет смеяться, я знаю.
«Ах, милая, мы с вами так…»
Нет…
«Ах, милая, когда мы с вами вместе идём аллеей, и рука в руке…»
Я всё равно их напишу!
«Вдруг дивный свет, так трепетно алея, рождается в притихшем далеке…»
Меня обманули. Надо мною посмеялись. У меня нет слога…
И слова бессильны.
Мы гуляем с ней в дивном саду, в окружении лип и акаций. Мне очень хочется взять её за руку, но я не смею. Не смею…
Право, я, кажется, никогда не смогу открыться ей в своих чувствах.
6
Матушка любила повторять, что я слишком — не по — мужски — чувствителен и слаб. Наверное, она была права, потому что я не могу произнести ни слова. Не могу сказать Ей, не могу выразить. Язык в моём пересохшем от волнения рту словно приклеен к нёбу клеем робкой нерешительности.
Но как это странно, всё же, — не уметь объяснить единственной и такой влекущей деве свои чувства. Неужели отец наш Адам был так же безмолвен пред матерью Евой?
Но я же мужчина, я победитель! Неужели не смогу я победить собственную робость?!
7
Я люблю тебя! Я совершенно точно знаю, что люблю тебя.
Нет, не только потому, что ты — единственная женщина, а я — последний мужчина, отнюдь. И в череде самых прекрасных женских лиц я сразу отличу твой лик — исполненный бесконечной доброты, отчего‑то немного печальный, с этим (моим любимым) непослушным чёрным локоном, спадающим вдоль виска…
Она кладёт руку мне на плечо, и мы танцуем. Танцуем до утраты всякого представления о пространстве вокруг нас, теряемся в переплетениях света и тьмы, в отражении свечей. Сердце замирает и как будто исчезает, растворившись в груди, в крови, в чувстве вечного ожидания счастья.
И кружится голова.
И немного мутит почему‑то.
8
Наконец‑то я услышал Её голос! И теперь точно знаю, что Она любит меня, любит! О, Господи, кажется, я счастлив, я безмерно счастлив!
Она склонилась к моему лицу, так, что я ощутил слабый запах Её одежд (отчего‑то мне почудился аромат ладана), почувствовал на своей щеке прикосновение Её волос. И прошептала в самое ухо:
— Милый…
И ещё что‑то, но очень тихо, так, что я не расслышал. Но разве мало одного этого слова — «милый»?! Разве не о многом оно говорит сердцу, которое так долго томится, так сладко замирает в предчувствии и вдруг несётся вскачь при одном воспоминании о Ней?
Мы безумно долго вместе, в этом утратившем себя мире, — кажется, целую вечность.
Мне хочется кричать от восторга, но здесь слишком мало воздуха — я не могу набрать его полную грудь. Если бы Её не было рядом, я бы решил, наверное, что умираю от удушья.
Но что за глупая идея! Если я и могу умереть, то только от любви!
9
Не помню, как мы попали на этот остров. На эту скалу. Наверное, я прилетел вслед за Ней.
Что значит — прилетел?.. Я умею летать?..
А что же тут удивительного, ведь я люблю и любим! Говорят же, что любовь окрыляет.
Мы стоим на самом краю скалы, у обрыва, над которым даже дышать становится жутко, не то что заглянуть в него. Но нам не страшно. Вытянув руки, ловим в ладони ветер. Если его схватить, он затихает в руках тёплым, робким птенцом. Тогда можно раскрыть ладони и выпустить его обратно; и он улетит, благодарно коснувшись щеки крылом.
Восхитительное чувство лёгкости! Мне никогда ещё не было так легко и столь беспечно хорошо.
А в небе, где медленно и тихо тлеет закат, кружатся и кричат на разные голоса птицы. Белые, розовые и голубые, как само небо, с которым сливаются до того, что их почти невозможно различить, они словно прозрачны. Как это прекрасно и необычно! Я обязательно напишу потом картину. Ещё раз прилетим с Ней сюда, и я напишу. И Её на фоне заката — мою белую, белую и прекрасную птицу…
Лёгким облаком Она вдруг поднимается в воздух, над пропастью, так беспечно, словно под ногами Её — твердь.
Куда же ты? Не улетай! Постой!..
Ах, какой же я глупый, право! Ведь у меня есть крылья! Я должен лететь за ней, туда, в небо. Она зовёт. Она улыбается мне.
Запись №9
о смерти пациента военно — полевого госпиталя
Дата поступления: 24 октября 1914 года.
Фамилия: неизвестна
Имя: Андрей
Отчество: Александрович
Лет: 19 (?)
В звании: штык — юнкер
Особые пометки: —
DS: травматическая ампутация обеих ног, травматическая ампутация указательного и среднего пальцев левой руки, травматическая ампутация левого глаза, осколочное ранение груди, контузия, частичная утрата зрения вследствие ожога, частичная утрата слуха
Лечение: …
Причина смерти: остановка сердца
Дата смерти: 2 ноября 1914 года.
Запись сделал: врач Меттерних П. К. (подпись)
В свидетелях: сестра милосердия Св — Тр. о.с. м. Таинцева А. С. (подпись)
Если долго смотреть с моста вниз, можно увидеть реку.
Нет, не так.
Если долго смотреть с моста вниз, можно не увидеть реку.
Жёлто — зелёная — такого вот невзрачного цвета — вода несёт к дамбе бумагу, щепки, консервные банки, дерьмо, трупы и отжившие своё презервативы. Это ни разу не фигура речи — в воде действительно полно презервативов. А презервативы полны жизни. Мёртвой квинтэссенции жизни.
Небеса тяжелы — они беременны дождём и вот — вот родят.
Человек на мосту следит за поплавком; удочка в его руках похожа на меланхолически поникший член, слишком тонкий, чтобы быть актуальным. Леска — это та единственная, слабая, нить, что связует человека с реальностью, от которой он давно отказался. Пёс, сидящий рядом, тревожно принюхивается к миазмам реки, воображая себя первой собакой. Наверняка это сука или кобель.
Рыбы, которые живут в реке и не по — наслышке знают о её подводных камнях, могли бы, при желании, сотню раз клюнуть на поникшего целлулоидного мотыля, но Красная книга не позволяет им попасться на эту удочку. Мотыль — бездушное творение рук человеческих — никогда не станет той жертвой, которая способна искупить правду жизни. Он не отказывает себе в удовольствии отомстить своему создателю. О, Франкенштейн техногенного времени!
Из поезда, с грохотом проносящегося по мосту, можно увидеть реку с мёртвыми презервативами и задуматься о смысле бытия, но пассажиры пьют чай. Проводницы пьют чай. И нездоровая старушка со вставной челюстью, в седьмом купе, тоже пьёт чай. А машинист спит, и ему снится, что он — машинист поезда. Такова диалектика жизни, во всём её непроглядном и неприглядном мракобесии.
Где‑то часы бьют полдень, где‑то рождаются люди. Где‑то они умирают, забыв посмотреть на часы. Когда полдень, часы и смерть соединяются воедино, где‑то рождается будущий машинист поезда, призванный прийти на смену ушедшему. Переселение душ тоже не обходится без человеческого фактора. Иногда карма стоит не дороже прошлого, не дороже бумажки с надписью "Билет на поезд".
Когда полдень, смерть и часы сходятся в одной точке, колёса поезда вдруг отрываются от рельсов. Скрежеща костями, лопаясь в сочленениях, хрустя хитином пластика и металла, бессильно громыхая бесконечностью ног, состав испуганно поднимается на дыбы и, проламывая ограждения моста, устремляется вниз. Река принимает его в свои объятия, привычная ко всему. Верная супруга своих берегов, она изменяет им с поездом — легко и непринуждённо, без ненужной манерности и кокетливых "нет", которые "да".
Грохот той бешеной страсти жить, которую дарует одна только смерть, сменяется тишиной. Запах недолгого ужаса рассеивается в пространстве вместе с душами, которые его уже не чувствуют. Стрекоза возвращается на камыш, как жизнь — на круги своя, и покачивается на головке, напоминающей эскимо, и грезит о мухах. Вычеркнутые из жизни примеряют траурные рамки. Разбуженные ненадолго рельсы опять засыпают.
Река уносит за горизонт недоживший поезд, недолюбленных проводниц, вставную челюсть нездоровой старушки из седьмого купе, чайные пакетики и презервативы — пустые, как звуки колокола который уже прозвонил. И это ни разу не фигура речи — они действительно пусты, как грех.
Человек на мосту вздыхает и сматывает удочку. "Разве рыба пойдёт, — ворчит он в сторону пса. — Да никогда не пойдёт рыба под поезд". А пёс мудро жмурится и молчит и воображает себя первой собакой.
А небеса тяжелы.